ПОЛКОВНИК У ВОРОТ
Мaрк Перaх[1]
В нaшем Сибирском лaгере для госудaрственных преступников у нaс не было термометрa. Однaко мы угадывали темперaтуру по плотности молочного тумaнa, который, при минус сорок и ниже, зaкутывaл плотным покровом гигaнтские сосны, окружaвшие нaшу отгороженную тремя рядaми колючей проволоки зону.
В это декaбрьское утро, я глянул нa желтые круги, просвечивaющие через белесую мглу тaм, где зa тумaном угaдывaлись сторожевые вышки, несущие нaпрaвленные нa зону прожекторы, и понял что темперaтурa упaлa зa ночь ниже минус 45. Это знaчило, что нaс не поведут нa рaботу в кaменный кaрьер: солдaты охрaны, дaже в их достaющих до пят тройных овечьих тулупaх, не могут долго выстоять, охрaняя нaс в кaрьере, открытом со всех сторон обжигaющим ветрaм сибирской зимы.
В мрaчном бaрaке столовой, я получил мою порцию хлебa нa день, и мой зaвтрaк – миску зеленовaтой жижи, в которой плaвaли несколько зерен неизвестного нaуке злaкa.
Зековскaя мудрость утверждaлa, что нa тaком питaнии умереть не умрешь, a жить не будешь.
Зa столaми, сбитыми из сосновых плaнок, не было свободных мест. Я облокотился о стену, где уже стояли несколько зеков, глотaвших суп через крaя мисок. Среди ниx я увидел отцa Лодaвичасa, который кивнул мне, приглaшaя стaть рядом с ним. Костыль отцa Лодaвичасa стоял у стены, рядом с его грубо вытесaнной из дубового обрубкa искуственной ногой – творением лaгерного плотникa–сaмоучки. Отец Лодaвичас потерял ногу в северных лaгерях. Лодави- часу в это время было зa 60. В прошлом он был нaстоятелем соборa, не то в
Вильнюсе, не то в Кaунaсе, покa КГБ не зaфуговaло его нa четвертaк – 25 лет, кaк Вaтикaнского шпионa.
Получивший обрaзовaние и ученые степени во Фрaнции и Итaлии, он опубликовaл более десяти книг по лингвистике и истории церкви. Мне кaзaлось, что он получaл удовольствие от нaших чaстых рaзговоров. Отвечaя нa его любопытство, я объяснял ему тонкости функционaльного aнaлизa и ядерной физики. Лодaвичас знaл 12 языков и учил меня ивриту. Это был язык моих предков, но я никогдa рaнее не интересовaлся им, покa КГБ не определило, что моё место в стрaне победившего социaлизмa было зa решеткой. Одним из проявлений внутреннего переворотa, который я испытaл в одиночной кaмере внутренней тюрьмы КГБ, покa мой полугрaмотный следовaтель потел нaд фaбрикaцией обвинения, былa моя новaя жaждa понять, откудa я пришел быть.
Я встретил отцa Лодaвичасa в вaгоне для перевозки скотa, в котором нaс везли в Сибирь. Я окaзaлся в сaмом конце шеренги зеков, когдa, окруженные солдaтaми охрaны и овчaркaми, мы один зa одним вскaрaбкивaлись в телячий вaгон. Единственное ещё не зaнятое место в вaгоне окaзaлось у сaмой двери, которую солдaты зaкрыли с грохотом, кaк только я подобрaл ноги внутрь вaгонa.
Рядом с узкой полоской дощaтого полa, стaвшей моим жизненным прострaнством нa три дня и ночи, стоялa бочкa, в которой былa ржaвaя водa – нaш питьевой рaцион нa три дня пути. Нa ходу водa выплескивaлaсь, и скоро вся моя одеждa нaмоклa. А рядом с бочкой былa дырa, грубо вырубленнaя топором в стенке вaгоне, возле полa, и зaменявшaя, для семидесяти животных, зaпертых в вaгоне, все виды сaнитaрных устройств, известных человечеству.
Один за другим, без перерывов, зек за зеком пробирались к дыре. После нескольких часов в вагоне, я перестал пытаться защитить себя от запахов, от брызг ржавой воды и мочи, и от струй ледяного воздуха, бивших из дыры. Съежившись на полу и закрыв глаза, я вынудил себя не слышать, не видеть, и не обонять. Потом я почувствовал, что кто-то смотрит на меня. Я открыл глаза и увидел над собой высокого, сутулящегося человека, опиравшегося на костыль и покачивающегося на деревянной ноге.
С явно нерусским акцентом, но грамматически безупречно, он сказал,
- Давайте-ка поменяемся местами на время. Моё место вон в том углу.-
В углу, который он указал, располагалась группа рослых литовцев. По тому почтению, которым они очевидно выделяли одноногого зека, сейчас стоявшего надо мной, я угадал в нём католического священника, и, по-видимому, довольно высокого ранга.
Они тут же увели его обратно в их угол, а затем, в течение всех трёх дней пути, по-очереди сменяли меня время-от-времени у дыры.
Позже, уже в лагере, я разыскал отца Лодавичаса, чтобы поблагодарить его.
Это была наша первая беседа; много других бесед последовали. Мы говорили об истории, языках, науке, но никогда о религии. Я чувствовал, что Лодавичас очень хотел бы найти слабые места в моём агностицизме. Время от времени, очень мягко, осторожно, почти незаметно, он как бы подталкивал меня к логическому выводу, что во всём, что бы мы ни обсуждали, видна скрытая рука Бога. Однако, хотя моё уважение к его учёности и уму росло с каждой беседой, моё воспитание в жестокой действительности тоталитарного государства создало броню, непроницаемую даже для самых изощрённых аргументов, которые он пускал в ход, чтобы спасти душу тридцати-трёх-летнего неверующего еврея.
Когда мы вышли из столовой, холод, казалось, стал ещё свирепее.
И я и Лодавичас невольно покосились на кондей, неотапливаемую, низкую бревенчатую постройку в сотне шагов от барака столовой. От одного вида промерзших стен кондея каждый зек невольно съёживался, поспешно отводя глаза. Слово кондей на зековско-чекистском жаргоне означало тюрьму внутри тюрьмы, “холодный карцер” куда лагерное начальство запирало провинившихся зеков.
Кроме воды и хлеба, обитатели кондея не получали никакой еды. Однако, в этот раз мы увидели солдата, который нес к кондею миску дымящегося супа.
-Смотри-ка,- сказал Лодавичас, - чечевичная похлёбка от Хозяина.-
Хозяином на лагерном жаргоне именовали начальника лагеря.
Зек, который в эти дни сидел в кондее, был еврей из Грузии, по прозвищу Кацо.
По профессии Кацо был печник. Хотя я не знал его фамилии, я откуда-то знал, что его настоящее имя было Иосиф. В том году Иосиф-Кацо заканчивал двадцать первый год в заключении. С точки зрения лагерного начальства, Кацо еженедельно совершал преступление: он упорно отказывался работать в субботу. Он предпочитал проводить каждую субботу в кондее, но не сдвинуть в субботу даже один-единственный кирпич, для печи, которую он строил с необыкновенным усердием в остальные дни недели. Он мог сложить за шесть часов печь, которая требовала от любого другого печника, вместе с подручным, не менее трёх-четырёх дней; его мастерство и прилежание обеспечивали существенное добавление к мизерным зарплатам всех этих лейтенантов и капитанов, которые руководили трудом лагерных рабов. Если бы эти офицеры имели власть решать, они, скорее всего, закрывали бы глаза на нелепый каприз вечного зека Кацо, так как с понедельника до пятницы он делал более, чем достаточно, чтобы перекрыть потерю рабочего дня в субботу. Однако, над этими офицерами стояло КГБ. Кацо постоянно обеспечивал занятие куму, представителю щита и меча партии в лагере, своим вторым преступлением: он читал библию!
Он читал библию не украдкой, а так, что кто угодно мог видеть его за этим занятием.
Начальник политико-воспитательной части пытался раскрыть глаза Кацо на ошибочность его мировоззрения, причем наиболее сильный аргумент был, -Все знают, что бога нет.-
Этот аргумент, к удивлению нач. ПВЧ, не убедил Кацо.
Однажды группа пропагандистов из Иркутского Дома Пропаганды прибыла в лагерь, и провела серию разъяснительных бесед с Иосифом-Кацо, но и они не сумели переубедить упрямого еврейско-грузинского печника. После этого, Кацо стал регулярным обитателем кондея. И каждый раз, выйдя из холодного карцера, он ухитрялся раздобыть запрещённую книгу, и читал её при каждой возможности. -Хозяин подкармливает раба,- сказал Лодавичас, кивнув в сторону солдата, несущего суп в кондей,- чтобы раб продолжал кормить хозяина. Однако, этот Кацо,- признал Лодавичас,- он, конечно, исключительно бесстрашный раб!-
Мне это казалось помешательством, подвергать себя такому наказанию, неделю за неделей, год за годом. И ради чего? Ради сборника древних легенд?
Приноравливая мои шаги к ограниченной скорости ходьбы Лодавичаса, я шёл с ним к нашему бараку. Едва мы успели приблизиться к печке, где горящие сосновые ветви выбрасывали через приоткрытую дверцу оранжевые языки, как мы услышали гул голосов где-то со стороны вахты. Мы разобрали часто повторяемое слово этап. Пополнение зеков прибыло в наш лагерь. Прибытие нового этапа - немалое событие в монотонном зековском существовании. Среди новоприбывших могли оказаться друзья, потерянные месяцы, и даже годы назад в лагерно-тюрем -ной мешанине. А если в этапе и не было друзей, кто-то из новоприбывших мог, возможно, принести известия о них.
Мы поспешили к вахте.
Туманный полусвет медленно подымался на восточной стороне низкого неба. Рассвет был близок. Прожектора, установленные над вахтой, бросали изломанные тени зеков, один за одним входящих в зону, на тусклую ленту обледеневшей гари, именуемую поверочной линейкой, и отделявшую ряды бараков от вахты. Как только из дверей вахты возникал очередной зек, он сейчас же пускался в рысь к баракам, чтобы успеть захватить место на вагонке, этой шаткой двухэтажной полати, собранной из планок, и тем самым обеспечить себе, пока не поздно, место для спанья. Те, кто опоздают к разбору незанятых вагонок, будут мотаться между бараками, урывая обрывки сна на тех вагонках, чьи постоянные обитатели окажутся на смене в каменном карьере или в кондее.
Скоро мы с Лодавичасом знали все, немногие, новости, а больше слухи, привезённые новым этапом. Мы повернулись к бараку, когда от вахты донеслись звуки перебранки. Кто-то просил солдат о чём-то, но солдаты в ответ только матерились. Дверь вахты распахнулась. В ней стоял, упираясь в косяк и пытаясь пятиться обратно внутрь вахты зек, который, в дополнение к стандартному зековскому облачению - ватнику, ватным штанам и валенкам - вместо обычной облезлой ушанки, нёс на голове странную вязаную шапку. Из серой щетины, покрывавшей его жёлтое лицо, крупно выбухала красная бульба замерзшего носа. Два солдата, матерясь, вытолкали его в зону, и последний пинок солдатского сапога послал его навзничь. Дверь вахты захлопнулась. Новоприбывший некоторое время оставался в лежачем положении. Затем он медленно стал на колени, ещё медленнее разогнулся и прислонился к стенке вахты. Его мутные глаза скользнули по нашим лицам, и он обхватил себя руками.
- Милостивый Боже, - сказал Лодавичас. - Ведь это полковник. Это будет его конец. Собачья смерть.-
Зек, которого Лодавичас назвал полковником, сделал несколько шагов вдоль стен вахты, повернулся и сделал несколько шагов обратно, не удаляясь от двери более чем на три шага.
Я не знал, почему его называли полковником. Может быть, до ареста он действительно имел этот ранг в армии, но скорее полковник было насмешливое лагерное прозвище.
За несколько недель до этого дня, полковник стал отверженным в безжалостном зековском мире. Это было в другой зоне, где, вместо каменного карьера, зеки работали на лесоповале и разделке древесины. Как и во всех других лагерях для политзаключённых, КГБ держало там группу профессиональных уголовников, чтобы, в случае заварухи, натравлять их на беспокойных государственных преступников.
Однажды, несколько этих бандитов, которые грузили на сани брёвна, предназначенные для вывоза из зоны, ухитрились оставить между брёвнами скрытую каверну. Двое из них забрались в каверну, их напарники быстро заложили их брёвнами, и затем затеяли перебранку, чтобы отвлечь внимание охраны. Трактор поволок брёвна из зоны. Когда трактор пересекал линию ворот, зек, именуемый полковником, закричал, - Марш наружу, змеи! Вас всё равно накроют, и тогда из всего этого клятого лагпункта вытрясут кишки!-
Полковник был прав. Однако, его нервный срыв автоматически зачислял его в число стукачей.
Если он и просил лагерное начальство не посылать его зону, где он встретит напарников тех урок которых он заложил, то после того, как десятки зеков были свидетелями его выкрика, он стал бесполезен для чекистов, и его судьба их более не интересовала.
Он знал, что здесь, сейчас, он окажется лицом к лицу с его ненавистниками. Его единственное спасение могло быть в немедленном рывке в вахтенную дверь, как только урки двинутся в его направлении. Если он хотел выжить, путь в зону, в тёплый барак, был для него закрыт. Однако, под этим мрачным зимним небом, в этом жестоком морозном тумане, съедающем легкие, его шанс выжить уменьшал- ся с каждым часом, проведённым на открытом воздухе, где его тело безостано- вочно теряло тепло.
Я был ещё сравнительным новичком в лагерях. Я уставился на гротескную фигуру полковника, шагающую взад-вперёд вдоль вахтенных дверей, с ощущением сжимающей сердце тоски. Весь его мир сузился сейчас до этой узкой и короткой обледеневшей полоски, полшага шириной, и шесть шагов длиной, ограниченной с одной стороны грубо-отёсанными бревнами вахты, а с другой - невидимой линией, за которой непрощающая ненависть выжидала и наблюдала.
- Не заплатил ли он уже достаточно? - спросил я Лодавичаса.
- О, нет,- сказал Лодавичус. Помолчав, он процитировал стих из библии, что-то о разрушении плоти для спасения души. Много лет позже, под другими небесами, я нашёл в Новом Завете эти слова, в послании апостола Павла, и они живо вызвали в моей памяти свинцовое небо Сибирской зимы, молочные вихри тумана, обволакивающего сосны, и мрачную фигуру, шагающую взад-вперёд вдоль лагерных ворот, тех ворот, которые, по зековской поговорке, очень широки для входа, но очень узки для выхода.
- Что они сделают, когда доберутся до него?- спросил я.
- Схватят за руки и за ноги, и брякнут о землю,- сказал Лодавичас. - Есть эксперты, которые умеют переломать позвоночник с одного броска. Затем они исчезают. Обречённого оставляют умирать. Никто не подаст ему даже глотка воды.-
В самом деле, никто не проявлял никакого сочувствия к страданиям стукача. Каждый, кто осмелится проявить малейшую симпатию к отверженному, быстро составит ему компанию.
-Им нечего беспокоиться, - сказал я. - Мороз сделает дело за них. Этой ночью будет минус 50. -
В течение всей ночи ветер сотрясал стенки барака. Однако, утром полковник был ещё жив. Он развернул его вязаную шапку, превратив её в
маску с отверстиями для глаз и рта. Ледяная корка наросла вокруг рта. Время от времени он облокачивался о стену вахты, но холод быстро вынуждал его возобновлять его маятниковое движение, три шага влево, три шага вправо от вахтенной двери. Час за часом, он всё держался там, один во всём мире. Незадолго до полудня, краснощёкий солдат распахнул двери вахты, и стал там, в струях пара, ломоть хлеба в его руке. Он откусил от ломтя. Крошки просыпались к его ногам.
Полковник опустился на колени и попытался собрать крошки, но его толстые ватные рукавицы не давали ему захватить эти крупинки хлеба. Тогда полковник лёг навзничь, и попытался взять крошки губами. Он застонал. Когда он выпрямился, лёд вокруг его рта стал алым.
В следующую ночь, полностью одетый, и плотно закутанный в моё лагерное одеяло, я почти не спал, борясь с холодом, проникавшим сквозь все слои окутывавших меня тканей. Раз за разом, я слезал с вагонки, и пробирался к печке, вокруг которой десятки зеков сидели ночь напролёт, среди выставленных на сушку валенок.
На следующее утро полковник был опять там же, шагая взад-вперёд. Кто-то сказал, что охрана пустила его на ночь внутрь вахты. Но теперь его силы явственно уходили. К полудню он более не шагал, а, прислонясь к стене вахты, качался с ноги на ногу.
Пар вырвался клубами из вахты, когда два солдата вышли в зону и зашагали по направлению к кондею. Заклацали замки и запоры. Срок в кондее для Кацо закончился. Но Кацо не появился на пороге карцера. Солдаты нагнулись, их согнутые тела наполовину внутри холодного карцера. Когда они разогнулись, Кацо был между ними. Сначала его ноги не подчинялись ему. Солдаты отпустили его. Ослеплённый отблесками раннего солнца на снегу, Кацо медленно побрёл к столовой. У дверей столовой он повернул лицо и увидел полковника у ворот.
Кацо приостановился, затем медленно вошёл в столовую.
Он принял тарелку парящей похлёбки и горсть каши. Кто-то у стола окликнул его, предлагая место. Кацо кивнул в ответ, и медленно побрёл из столовой, стараясь не пролить похлёбку. Он медленно пересёк поверочную линейку и поднёс миску с похлёбкой ко рту полковника, окруженному ледовой коркой, схватившей заскорузлую шерсть маски. Он вложил горсть каши в онемевшую от холода ладонь полковника.
Мы все молча смотрели, как Кацо медленно возвращался к бараку столовой, через пугающую пустоту поверочной линейки, пустая миска в его руке.
Примерно через час полковника не стало у ворот. Начальник лагеря, недавно демобилизованный по болезни из армии, и ещё не вполне освоивший безжалостные правила лагерной жизни, услал его куда-то. Но теперь Кацо стал отверженным. Никто не сомневался, что часы его были сочтены. Однако, Кацо, как обычно, уселся после работы на верхней полати вагонки, под покрытым слоем сажи потолком барака, где с бревенчатого конька свисали ледовые языки. Он читал книгу. Библию. Это, издание было карманного формата, отпечатанное микроскопическим шрифтом на почти прозрачной бумаге. Истрёпанная книжечка прошла через многие пересылки, лагеря, телячьи вагоны и закрытые тюрьмы. Часть страниц в ней были утеряны и заменены вставками, написанными от руки крошечными буковками.
Прошёл день, и никто не тронул Кацо. Банда, которая, как все ожидали, должна была свести счёты с печником, ничем не проявила себя. Прошёл ещё один день, и, машина лагерных слухов принесла весть, что Кацо будет оставлен в покое.
Отец Лодавичас и я возобновили наши беседы. Я попрежнему восхищался его умом и знаниями. Но теперь, почему-то, я более не испытывал того глубокого удовлетворения от наших бесед, которое скрашивало мои лагерные дни до эпизода с полковником. Отец Лодавичас всегда взывал к моему уму, и я гордился, что он как бы признавал во мне равного ему интеллектуала. Теперь же новая жажда в моем сердце требовала чего-то большего.
В один из дней, пересилив мою нерешительность, я подошёл к Кацо и сказал,- Иосиф, можно мне взять у тебя на день-два твою книгу?-
[1]Рaсскaз переведен с aнглийского оригинaлa aвтором. Английский оригинaл был опубликовaн в журнaле Present Tense (США, том 17, вып. 1, 1986)